Сайт фанатов певицы Ларисы Черниковой

Валерий Леонтьев: "Я скорее хороший. Но счастья - нет!"

Валерий Леонтьев умеет давать интервью – на любой вопрос получаешь короткие, нестандартные, остроумные, откровенные ответы, как раз такие, которые позволяют журналисту сделать потом блестящий материал. Он играет интервью, как нотную строку, и остается вещью в себе, закрытой раковиной, которая может хранить внутри жемчужину… А может – с большей, кстати, вероятностью – оказаться пустой.

– А вы могли бы, как Дориан Грей, продать душу дьяволу? – вопрос приходит неожиданно, как-то вдруг.

Он молчит.

– Ну хоть за что-нибудь! – страстно говорю я.

– Я боюсь, – наконец отзывается он.

– Продать?

– Ответить. Хотя задаю себе этот вопрос на протяжении долгих лет.

– Боитесь, что услышит и придет?

– Боюсь узнать себя.

Пауза возникает снова и затягивается... Впрочем, дьявол, как ему и положено, появился в конце. Начало же было божественным.

– Все, что я говорил раньше, – неправда! – мы стоим у выхода из его любимого ресторана – небольшого портового кабака, где я безалаберно пила водку, а он – интеллигентно – красное вино, и вдыхаем пряный морской воздух.

– А что правда? – спрашиваю я.

– Правда? – он резко, всем телом закидывает голову назад, отчего его с рыжеватым отливом грива легко рассыпается по плечам. И коротко смеется. – Ну, вот небо.

Я задираю голову следом – небо черное, низкое и пустое, с него в тот вечер почему-то слиняли все звезды. Небо чужой страны.

– Нет, ну правда, – жалобно тяну я, и теперь мы уже оба смеемся над случайно сложившейся игрой слов.

– Куда ты торопишься? – ленивая ирония в голосе, легкая насмешка в глазах, – нам еще столько дней быть вместе…

– Я сейчас хочу!

– Ладно, я скажу тебе… Завтра.

Тоже мне, "улитка на склоне", – подумала я и полетела в Израиль. На его гастроли. Итак, он сказал: "Завтра". Когда? "Ну, как встанем…" Эта тема мне знакома, знаю точно – будет спать до обеда. Поэтому с утра меня уносит за сто километров – полюбоваться на Мертвое море. И вот теперь, поминутно бросая взгляд то на зашкаливающий спидометр, то на часы, я обреченно соображаю: уместно ли явиться к звезде такого масштаба в недосохшем купальнике, с просоленными насквозь волосами и ненамазанной физиономией? Или все-таки неуместно? Женское берет верх, и я опаздываю, опаздываю, опаздываю…

– О, явилась! Здрасьте! – иронизирует Леонтьев, когда я наконец появляюсь в дверях. – А я уже думал – все, террористы украли.

– Не дождетесь, – но отбиться не получается. У него карт-бланш, и он от души оттягивается.

– Думал, придется теперь искать, договариваться, выкуп платить. Сама нашлась. Слава тебе, господи!

Крыть мне нечем, разве что Мертвым морем.

– Ну заходи, чего уж, – и он, иронично раскланиваясь, делает широкий приглашающий жест. – Вина хочешь?

– Только если за компанию.

– Да нет, я не могу, мне работать.

Я пытаюсь перехватить инициативу:

– Сегодня шабат, приличные люди не работают… Грех, между прочим!

– Ну, ко мне это не относится, я ведь человек православный. А с точки зрения местных жителей – конечно, грех. Хотя они, наверное, его разделяют, раз приходят меня послушать…

– Вы вчера давали первый за эти гастроли концерт в Иерусалиме и не пошли к Стене Плача. Значит, не о чем просить, не за что благодарить и не в чем перед богом повиниться?

– Почему, есть. Просто времени не осталось... Прямой эфир шесть часов, а потом – сразу на площадку. Так что… не до плача было. За меня балетные наши поплакали, они ходили. Кстати, в удачный день попали. Сегодня там людей камнями забросали.

– Вы не боитесь в такой горячей точке выступать?

– Я свое уже отбоялся. И потом, в этой стране героизм – жить, а не приезжать петь…

Это – пока не разговор, так, разминка. Я терпеливо жду, когда он втянется в беседу, а главное – пытаюсь почувствовать его, поймать настроение. Леонтьев легко двигается по комнате, спохватывается, что у него нет сигарет, отыскивает их на туалетном столике, устраивается в кресле напротив и смотрит на меня все с той же легкой иронией: дескать, ну, давай сюда свои домашние заготовки.

– Один из законов Мэрфи гласит, что все самое прекрасное в жизни либо незаконно, либо аморально, либо приводит к ожирению.

– Ха! Я первый раз слышу…

– Последнее вам не грозит. Так ваше самое прекрасное в жизни – незаконно или аморально?

Как не нравится ему этот вопрос, я чувствую по нависшей паузе каждым своим нервом.

– И законно, – наконец отвечает он, – и вполне морально, – а в голосе, несмотря на холодноватую снисходительность, явно проскальзывает нотка угрозы.

– Но это закон, – настаиваю я, – он не знает исключений.

Грозу уже унесло ветром.

– Значит, я вне закона, – отшучивается Леонтьев. – Время идет, и я понимаю, что все-таки самое лучшее, что у меня есть, – сцена. А это вполне и законно, и морально, и нравственно. Конечно, в меру того, насколько я сам морален.

– А вы моральны?

– Да, – мягко говорит он. – Ну, не стану говорить, что я достиг необыкновенных высот нравственности. Но по крайней мере я считаю, что я приличный человек, порядочный. Я соблюдаю свои внутренние заповеди, чту свой моральный кодекс. Думаю, что я в большей степени хороший человек, чем плохой.

– Среди ваших поклонников больше мужчин или женщин?

– Женщин, – он произносит это с оттенком некоторой нежности.

– Женщины, как известно, делятся на прелесть каких глупеньких и ужас каких дур. Ваши – какие?

– Ну не знаю, не знаю… Я ведь в зале тесты на IQ не провожу. Не дурочки – серые и непролазные, это точно. Раз пришли ко мне, уже не дурочки. Нет, они у меня умницы.

Несколько часов спустя он будет стоять на сцене самого большого концертного зала, забитого так, что не то что яблоку – окурку негде упасть, заваленный цветами, подарками, конфетами, мягкими игрушками… И сотни женских рук будут рвать края его одежды в разные стороны – каждая к себе.

– Господи, они так к нему тянутся, – остроумно заметит кто-то, – будто надеются коснуться и исцелиться.

А еще через час, когда Леонтьев после бесконечных выходов на бис раздаст бессчетное число автографов и наконец выйдет на улицу, его сметет, намертво прижмет к стене и утопит под собой никем не контролируемая толпа поклонниц.

– Шо они таки хотят от Валэры? – недоуменно спросит у меня с непередаваемым акцентом сотрудник местной службы безопасности. Мы с одинаковым любопытством будем наблюдать, как голова Леонтьева исчезает под нависающими фотоаппаратами и прыгающими вверх-вниз женскими головками. И я скажу ему на чистом иврите:

– Секса!

Благо слово это на всех языках мира звучит одинаково. И он, согнувшись пополам от хохота, воскликнет:

– Шо они себе думают, эти шлемазл (на идише "дурочки, недотепы". – Авт.) – он же всех не сможет!

Они не думают, – снисходительно объясняю я ему основы женской психологии. – Это основной инстинкт. Наутро теперь уже я с иронией напоминаю Леонтьеву:

– Как вас вчера ваши "ой какие умницы" спиной по камням-то возили. Я думала, еще чуть-чуть и будет у них вторая Стена Плача!

– Да, помяли, – признает он и смотрит на синяки, оставшиеся на обеих руках.

– А что это вы так спокойно говорите?! – возмущаюсь я. – Помнится, когда в Питере фанаты вашу шубу из чернобурки в клочья разнесли, вы не были таким благодушным!

– Конечно, злился, жалко было, – припоминает он, – но здесь… – и после паузы, – все иначе. Жить тут нелегко. И тревожнее, чем в Москве, и с работой тяжело…

– Это правда, – сдаюсь я, – многие возвращаются в Россию.

Он неожиданно смеется:

– У меня поклонник был – уже в годах, но ярый такой! Он уехал в Израиль. Нашел себе молоденькую девочку, женился, родили они сына, назвали Валерой и стали хлопотать, чтобы фамилия у ребенка была Леонтьев.

– Чего? – от удивления я забываю правила русского языка, – уж больно подозрительная фамилия, какая-то не еврейская…

– Да, – усмехается он. – Ну так вот, они вернулись!

– А фамилию-то получили?

– Вот этого не знаю.

Здесь, в Израиле, Леонтьев удивительно расслаблен. Неизменно закрытый для журналистов, тут он общается – нет, не с удовольствием (этого, как утверждают близкие ему люди, вообще никогда не бывает), но, во всяком случае, охотно.

– Итак, вернемся к объекту обожания. Вот вам перевалило за 56. Наступает новый этап творчества?

– Как-то давно я встретил Павла Глобу, мы сидели после концерта, болтали, и вдруг он сказал: "В 55 лет вас ждет новая слава!"

– И что?

– И ничего. Уже 56. Слава где?

– Знаете анекдот: "Cтал бедняк молиться: "Боже всемогущий, дай мне выиграть миллион…"

– Да, знаю: "Ты хотя бы лотерейный билет купи..." Нет, я-то как раз покупаю билетики! Вот я Владимиру Бортко позвонил, когда он начал снимать "Мастера и Маргариту"… Но я по возрасту не подошел, Га Ноцри в романе совсем молодой человек. Правда, Бортко предложил снять другой фильм, специально под меня. Так что, может, еще и получится.

– А кого бы вы хотели сыграть кроме Иешуа?

– Я в каком-то интервью сказал, что с радостью сыграл бы Дориана Грея. Тут же появляется публикация: "Леонтьев снимается в роли главного гомосексуалиста всех времен и народов!" Но дело ведь не в гомосексуализме или гетеросексуализме. Это – очередная версия "Фауста", человека, продавшего душу дьяволу. Только Дориан продает душу своему портрету.

На этой ноте все и заканчивается, время просто истекает.

– Может, после концерта… – забрасываю я удочку.

– После концерта сразу в ресторан поедем, – говорит он, – я же день рождения еще не отмечал, буду проставляться. Так что сегодня праздничная ночь…

"Ночь полнолуния – праздничная ночь, и я ужинаю в тесной компании приближенных и слуг", – мгновенно всплывает в моей памяти. Действительно, а почему не Воланд? Вот тебе: и кожа, сожженная загаром, и неизменно распахнутый ворот. И даже боль в колене, на которую он сегодня мимоходом пожаловался – дескать, прихватило, – не надо придумывать. Разве что для Воланда он слишком чувственный. Общается, выступает, расслабляется – так и прет от него эмоциональный торнадо, сметая все на своем пути.

Вечеринка, посвященная факту собственного рождения, превращается в праздник для приглашенных. Леонтьев намеренно старается свести к минимуму дифирамбы в свой адрес, переключая внимание на близких ему людей, сидящих вокруг. Постоянно говорит им, какие они талантливые, умные, замечательные и как дорожит он каждым из них. Адресаты смущаются и тают.

Организаторы гастролей – два Марика, два родных брата, два живописных, хватких еврея, приготовили сюрприз. Когда подарок появляется на свет и начинает переливаться драгметаллами, мне кажется, что это – копия Державы, что хранится в Алмазном фонде. Оказывается – драгоценный сосуд со святой землей Израилевой.

На следующий день меня просят несколько минут потерпеть – "сейчас Валерий Яковлевич догримируется…" "Знаю, знаю, табу", – машу я рукой и пристраиваюсь ждать. Миг спустя кто-то из близких к Леонтьеву выходит в коридор, неосторожно оставляя дверь приоткрытой. И я неожиданно вижу, как в зеркальном отражении артист сосредоточенно, быстрыми точными ударами кисточки практически до неузнаваемости меняет свое лицо. Я наблюдаю за этим немного фантастическим зрелищем несколько долгих секунд, а затем очень тихо закрываю дверь. Еще через пару минут передо мной готовый иронизировать и впадать в романтическую сентиментальность молодой, полный энергии человек.

– Вы никогда не рассказываете о детстве. Не любите вспоминать?

– Да просто не помню, – искренне говорит он.

– Что, совсем? – не верю я.

– Да, удивительное дело: какие-то обрывки из отрывков. Здесь кусок вытащил, там кусок, ничего не стыкуется, как разбитая тарелка… Наверное, это из-за того, что меня таскали с места на место в детстве. Из-за профессии отца (отец Леонтьева работал ветеринаром-оленеводом. – Авт.) больше шести месяцев мы нигде не задерживались.

– Ну хоть эпизоды…

– Помню, игра одна странная была – на севере Коми АССР. Родители брали шест, которым погоняют оленей, полировали его, делали острую пику и давали детям. И надо было так бросить эту пику, чтобы она вошла в сугроб, но не зарылась, а вышла насквозь. У кого дальше, тот и победил. Ну, потом прыжки с крыши. Сидишь на третьем этаже, страшно… Все нахохлились, как вороны, на самом краешке крыши, смотрят друг на друга – ну, кто? Потом один делает попытку, а другой теряет равновесие и летит вниз… Что еще? Тонул вот. Это мне было лет пять, и я благополучно пошел камнем на дно. До сих пор помню: пузыри, пузыри, пузыри…

– Страха перед водой не осталось?

– Нет. Я в семнадцать лет в Анапе с острогой на крабов охотился. Есть было нечего, и моя добыча оказывалась существенной добавкой к столу. А еще – на стройке работал. Теперь, когда приезжаю в Анапу на гастроли, вспоминаю: "О! Я здесь кирпичи таскал"!

– У вас есть сводные сестры…

– В живых их уже нет, – поправляет меня он.

– Не было в семье трений?

– А мы и не жили никогда вместе – большая разница в возрасте… Так что, сама видишь: детство мое – не самая благодатная среда для изъятия трогательных воспоминаний.

Пока интересующий меня объект по утрам отсыпается, мы вместе с его музыкантами и танцорами загораем на пляже, осматриваем древние развалины, просто болтаем. Я беру за правило ничего не спрашивать про Леонтьева – знаю, стоит проявить неосторожный интерес, они замкнутся и я не узнаю ничего. А так они сами начнут о нем говорить. Я быстро замечаю, что дистанция между звездой и окружением велика. Между собой они зовут его "Яковлевич" – даже те, кто работает с ним по двадцать лет. Я узнаю, что он: дорожит людьми, не отказывает в помощи в тяжелую минуту, не то что не орет – голоса не повышает, но его распоряжения выполняются беспрекословно. У него можно занять денег. Еще он не терпит интриг и на дух не переносит, когда из-за чьей-то безалаберности даром теряет время. Я постепенно осознаю – за романтичным образом, который создал и четверть века гениально играет Леонтьев, стоит железная воля железного человека. Однажды в откровенном разговоре я все-таки спрашиваю:

– Какой он? Что в нем главное?

– Одинокий, – говорят мне. – Закрытый, замкнутый даже. Сидит целый день в номере, книжку читает. Иногда так его жалко! – И добавляют с горькой ноткой: – Раньше все было иначе. Раньше он был целиком наш! Проснется ночью после концерта, а мы где-нибудь сидим. Он нас разыскивает: "Ребята, я с вами"!

– А сейчас?

– Сейчас? Редко-редко когда в поезде сбежит от своей охраны – "Дайте хоть водки выпью!"

– Что его так изменило?

– Время. Расслоение это, которое в обществе произошло. Ну а потом, устает он, конечно, нагрузка-то непосильная! И не отдыхает совсем. Раз в год на три дня смотается в Майами, и все… – Продолжение следует после паузы: Хорошо, что у него все-таки есть Люся! (Людмила Исакович, жена Леонтьева, постоянно проживает в США. – Авт.) Это, наверное, очень важно для него – знать, что хоть кто-то, хоть где-то тебя ждет.

– Как они жили?

– В первые годы неплохо. Если бы только она тогда не уехала!

В последний день я на интервью не рассчитываю – думаю, сейчас скажет: "Ну, хватит уже, попила кровушки!" Но он просит только: "Давай сегодня так, влегкую, о том о сем". О том о сем мы и болтаем. Он рассказывает, что одно время увлекался фотографией, потом забросил.

– И где снимки? – спрашиваю я, уже мысленно представляя их опубликованными.

– Да где-то в сундуках! – машет он рукой.

– Все у вас в сундуках, – злюсь я, – интервью вы давать не любите, фотографироваться ненавидите, сайт ваш закрыт…

– Да не надо мне всего этого, – равнодушно говорит он.

– А что вам нужно?

– Ну, скажем, в небо смотреть. Знаешь, люди обычно перестают это делать лет в семь, а зря.

– Инопланетную тарелку ждете?

– Никогда не встречал, – в его голосе звучит сожаление. – Но если бы увидел, тут же побежал бы, хотя уфологи предупреждают: ни в коем случае. Но ведь так интересно все, что находится за гранью нашего знания! Зато я в детстве домового видел – такое яркое воспоминание! Мне тогда года четыре было. Помню, Новый год, родители нарядили елку. Шары повесили, конфеты, – увлеченно рассказывает он. – Проснулся я среди ночи, захотелось мне к елке: она такая таинственная. Встал, подошел тихонечко и тянусь к конфете – сорвать. А под елкой кто-то маленький, злобный, весь в шерсти, как ударит меня по руке! – после паузы он начинает смеяться. – Ну я, конечно, разорался не своим голосом, родители проснулись, примчались: я весь в слезах! Облазили весь дом, ничего не нашли! Меня успокоили, забрали спать к себе…

– Еще что-нибудь мистическое с вами в жизни случалось?

– Будильник у меня одно время постоянно с комода падал. Сижу где-нибудь на кухне, никого в доме нет, и вдруг – бац! Потом перестал. А еще я никогда никому не могу дозвониться с первого раза, даже со второго не могу – все время не туда попадаю!

Мы продолжаем болтать о мистике, договариваемся, что нечто неведомое все же существует.

– Пора финалить, – говорит он.– Время… А после концерта опять в кабак поедем.

К последнему выходу на аплодисменты Леонтьев мокрый как мышь.

– Какая ему сейчас вечеринка, – сомневаюсь я, – он же, как тот попугай из анекдота, рухнет сейчас с жердочки-то!

– Не рухнет! – оптимистично заверяют меня, – он и не такое выдерживал…

И в самом деле – всего четверть часа спустя Леонтьев вновь во главе праздничного стола: говорит остроумные тосты, рассказывает, нет, скорее мастерски разыгрывает истории из своего прошлого, причем так, что собравшиеся валяются от хохота. А потом он выпивает бокал красного вина и самозабвенно танцует вместе со своим балетом под "АВBА", "BoneyM".

– Вот сейчас напрыгается, а завтра нога разболится, – очень тихо говорит кто-то из окружения. – Может, напомнить?

– Ты когда его последний раз видел таким расслабленным? – возражают ему. – Оставь, видишь, человеку хорошо…

– А что, такие вечеринки редкость? – позволяю себе вмешаться в разговор.

– Ну, может, раза два в год, обычно здесь, в Израиле, и только очень тесным кругом, тут никогда… – фраза обрывается.

– …не бывает журналистов, – с улыбкой заканчиваю я.

Они смотрят на меня так, будто я не просто вошла в тапочках в мечеть, но и тщательно вытерла подошвы прямо у минарета.

– Здесь никогда не бывает даже малознакомых людей, – говорят мне, в голосе явственно звучит не обиженная – оскорбленная ревность.

– Ну что же, – легко пожимаю плечами, – у журналистов свои боги, циничные и жестокие, но я позволю себе невинное удовольствие не стать продажным апостолом этой Тайной вечери.

Вечеринка затягивается до глубокой ночи, но у каждой песни бывает конец, а на стыке города с рассветом заканчивается вместе с гастролями и этот весенний бал полнолуния. …Мы стоим на улице под черным, низким небом чужой страны, с которого слиняли все звезды.

– Видела сегодня, как с одной стороны неба солнце садилось, а с другой – вставала луна? Такая красота! У меня аж клыки зачесались!

– Так вы вампир? – ахаю я. – Как приятно встретить брата по крови!

Мы оба смеемся.

– Так вы все-таки готовы продать душу дьяволу?

– Ждешь, что я сейчас скажу: "Ах! Нет! Как можно!" – и он вновь смотрит на меня с бесконечной, совершенно нескрываемой иронией. – А вот не скажу! Что готов продать – тоже не скажу. Еще не готов. Но я бы попробовал, я бы поторговался, я бы с ним это обсудил. Если бы можно было договориться, чтобы не на вечность, а на время.

– А за что? За что готовы?

– "За что", – с легкой усмешкой передразнивает он. – Понятно, за что. Чтобы вечно быть здоровым, молодым, вечно быть востребованным. За что же еще? Но попробовать, попробовать, не сразу. – Он опять замолкает. – Если бы он пошел на это…

– Вы хоть счастливы? – тихо спрашиваю я.

Его лицо мгновенно преображается: становится строгим, как будто с него разом смахнули все эмоции.

– Нет.

Четыре часа назад он сделал большой гешефт торговцам цветами – окрестные магазинчики были выпотрошены до последней ромашки, а вперемежку с бутонами к его ногам сыпались разбитые женские сердца.

– Вы не счастливы? – я не могу поверить своим ушам.

– Нет.

– Почему?

В его глазах и одновременно в голосе вновь вспыхивает легкая насмешка.

– Я скажу тебе… Завтра.

– Но завтра не наступит, – протестую я, – ведь все кончилось.

– Куда ты торопишься? – лениво тянет он. – Целая жизнь впереди, еще можно столько раз встретиться…

– Я сейчас хочу!

– Нет, завтра… В конце концов мы вместе летим в Москву.

P.S. …В самолете он, уютно свернувшись, всю дорогу бессовестно и как-то особенно безмятежно дрыхнет, а я пытаюсь сложить в единое целое обрывки впечатлений. Какой он? Получается – доступный, простой, откровенный, мягкий, и все это – иллюзия. Каждый день он совершенно иной, как с чистого листа. Самодостаточный и совершенно одинокий.

А еще я решаю: стоит ли разбудить человека, который отработал вживую четыре аншлаговых концерта так, что его обмахивали полотенцем, словно боксера на ринге, зажег праздничную ночь подобно Воланду "для тесного круга приближенных и слуг", прошел мучительный шмон в израильском аэропорту, и спросить: "Чего тебе не хватает для счастья?"

"Атмосфера"